Блог‎ > ‎

Братская могила Канта

Отправлено 10 июн. 2017 г., 9:47 пользователем Илья Дементьев

Вероятно, кто-то сочтёт незначительным тот факт, что Калининград оказался в фокусе внимания писателя мирового уровня, однако я не хотел бы упустить шанс подчеркнуть место этого города в истории литературы. Конечно, великие мастера слова всегда чувствовали, что ему уготована особая судьба. Николай Михайлович Карамзин, предвосхищая грядущие дискуссии о том, как можно вместо сноса хрущёвки возвести ганзейский фасад, писал: «Я видел довольно хороших домов, но не видал таких огромных, как в Москве или в Петербурге, хотя вообще Кёнигсберг выстроен едва ли не лучше Москвы». Однако после того как город получил в 1946 году новое имя, писатели, стяжавшие мирскую славу, стали стесняться произносить это имя вслух. Даже крупнейший русский поэт второй половины минувшего века Иосиф Бродский, побывав в столице Янтарного края, не осмелился выговорить: Ка-ли-нин-град, стыдливо спрятав название города за литерой К.

Быть может, очевидная провинциальность Калининграда не давала оснований небожителям предпочитать другим именно его. Мало ли достойных мест на планете! Питер Акройд воспел Лондон, Милорад Павич описал последнюю любовь в Константинополе, Иэн Макьюэн послал героев умирать в Амстердам. Характерно, что всем, кто заводит речь о городе, приходится славословить любовь. Борис Виан умудрился не написать ни одного слова о китайской столице в романе под названием «Осень в Пекине», но вышло всё равно — о любви.

Калининград, судя по всему, не казался инженерам человеческих душ местом, где любовь движет светилами.

И вот лёд тронулся.

Один из старейших ныне живущих писателей, обременённых вселенской известностью, — французский автор чешского происхождения Милан Кундера, которому через два года исполнится девяносто. В финале своей литературной карьеры он всё же сделал то, что обессмертит его в глазах калининградцев: объяснил, почему этот город носит имя Михаила Ивановича и как долго это будет продолжаться.

«Торжество незначительности» — так перевела А. Смирнова название нового романа Кундеры «La fête de linsignifiance». Оригинал вышел в 2013 году в Париже, у нас его выпустило питерское издательство «Азбука» в 2016-м. Перевод, пожалуй, удачный, хотя можно было бы сказать и «Праздник ничтожности». Или, например, «Именины безликости»? Судите сами.

Герои романа, как всегда у бытописателя невыносимой лёгкости бытия, фланируют по Парижу, предаются размышлениям о значении пупка и обсуждают экзистенциальные вопросы.

Вдруг — здесь весьма кстати это достоевское слово! — автор отвлекается от повседневности и обращается к истории.

В конце долгого, утомительного дня Сталин любил ещё какое-то время посидеть со своими соратниками и отдохнуть, рассказывая им истории из своей жизни. Вот такую, например.

Однажды он решает пойти на охоту. Натягивает старую куртку, надевает лыжи, берёт ружьё и бежит по снегу тринадцать вёрст. И вот прямо перед собой он видит дерево, а на ветках сидят куропатки. Он останавливается и пересчитывает их. Двадцать четыре. Какая досада! У него с собой только двенадцать патронов! Он стреляет, убивает двенадцать куропаток, потом разворачивается, бежит обратно тринадцать вёрст, и дома берёт ещё дюжину патронов. Снова бежит тринадцать вёрст и видит, что куропатки по-прежнему сидят на том же дереве. Тогда он убивает остальных...

У Кундеры, правда, не тринадцать вёрст, а тринадцать километров: переводчица, видимо, подпала под обаяние оригинального текста патрона наших шедевров в ганзейском стиле Никиты Сергеевича Хрущёва. У последнего в мемуарах действительно вёрсты, хотя их не тринадцать, а двенадцать, причём это не расстояние до дома, а ширина реки Енисей, на берегах которой охотится Сталин.

Впрочем, все эти мелочи совсем не важны. Кундера продолжает:

...Все молчали, и только один Хрущёв набрался смелости и сказал Сталину, что он об этом думает... «Тут я его даже переспросил: “Как, все-все сидят?” — “Да, — отвечает, — все”».

В этом месте переводчица перестала ориентироваться на оригинал романа, а прямо процитировала воспоминания Хрущёва. У Кундеры и Хрущёв, и Сталин изъясняются куда более витиевато, но это не очень принципиально.

Персонажи романа наперебой обсуждают услышанное.

Шарль говорит:

— ...Самое важное, то есть настоящую причину, по которой Сталин так любил повторять одну и ту же историю о двадцати четырёх куропатках в одной и той же компании, этой причины я вам ещё не сказал...

— И что это за причина?

— Калинин.

— Что? — переспросил Калибан.

— Калинин.

— Никогда не слышал этого имени.

А вот Ален слышал:

 В честь него переименовали знаменитый немецкий город, в котором всю жизнь прожил Иммануил Кант, сейчас он называется Калининград.

И в следующей главе Шарль читает друзьям лекцию об этом странном городе. 

С самого своего основания знаменитый прусский город назывался Кёнигсберг, что означает “королевская гора”. И только после последней войны он стал Калининградом. “Град” означает по-русски “город”. То есть город Калинина. Век, который нам с вами повезло пережить, просто помешался на переименованиях. Царицын переименовали в Сталинград, потом Сталинград в Волгоград, Санкт-Петербург переименовали в Петроград, потом Петроград в Ленинград, и, наконец, Ленинград обратно в Санкт-Петербург. Хемниц переименовали в Карл-Маркс-Штадт, потом Карл-Маркс-Штадт в Хемниц. Кёнигсберг переименовали в Калининград... но внимание: Калининград остался и останется навсегда Калининградом и переименовывать его не будут. Слава Калинина оказалась выше любой другой славы.

— А кто это такой? — спросил Калибан.

— Это человек, — продолжал Шарль, — не имевший никакой реальной власти, убогая, безобидная марионетка, однако в течение довольно долгого времени он являлся председателем Президиума Верховного Совета, то есть с точки зрения протокола это был самый влиятельный человек в государстве.

 «Остался и останется навсегда Калининградом и переименовывать его не будут» — в оригинале сказано проще: «остался и останется навсегда непереименовываемым» (irrebaptisable).

 Дальше Шарль вспоминает, что Калинин страдал воспалением простаты и часто бегал в туалет, даже во время официальных церемоний и собственных выступлений. Не осмеливался он только прерывать истории, рассказываемые товарищем Сталиным. И Сталин намеренно замедлял своё повествование, дожидаясь момента, когда Калинин потерпит поражение в бою с простатитом.

Ален высказывает догадку, почему Сталин дал городу Канта имя Калинина: 

...Я нахожу лишь одно объяснение: Сталин испытывал к Калинину необыкновенную нежность... Он смотрел на своего страдающего товарища и с приятным изумлением ощущал, как в его груди рождается слабое, сдержанное, почти неведомое, во всяком случае давно забытое чувство: любовь к страдающему человеку. Это была словно передышка в его полной жестокостей жизни... Обнаружить в себе чувство, которое он давно перестал испытывать, — в этом было для него нечто несказанно прекрасное.

Именно в этом я вижу единственную возможную причину нелепого переименования Кёнигсберга в Калининград. Это произошло за тридцать лет до моего рождения, но я представляю себе ситуацию: война закончена, русские присоединили к своей империи знаменитый немецкий город и должны русифицировать его название, дать новое имя! Причём не первое попавшееся! Нужно, чтобы это имя было известно всему миру, и его сияние заставило замолчать врагов! А таких громких имён в России предостаточно! Екатерина Великая! Пушкин! Чайковский! Толстой! Не говорю уже о разгромивших Гитлера военачальниках, которыми в те годы повсюду восторгались! Как же объяснить, почему Сталин выбрал имя такого ничтожества? Принял это явно идиотское решение? Несомненно, тут сыграли роль тайные причины личного характера. И мы их знаем: он с нежностью думал о человеке, который страдал ради него, рядом с ним, и хотел вознаградить его за преданность, отблагодарить за самопожертвование... В этот краткий момент Истории Сталин являлся самым влиятельным государственным деятелем в мире и знал об этом. И чувствовал зловредную радость от того, что он... единственный может себе позволить принять абсолютно своенравное, капризное, безрассудное, блистательно нелепое, восхитительно абсурдное решение.

Собеседники Алена, слушая его, не в силах вымолвить ни слова (правда, надо учесть, что они постоянно пьют вино), а он продолжает (цитирую дальше перевод А. Смирновой с незначительными правками): 

Рассказывая сейчас вам эту историю, я сам нахожу в ней всё более глубокий смысл... Страдать, чтобы не запачкать брюки... Быть мучеником своей чистоплотности... Вести битву с мочой, которая увеличивается в объёме, продвигается вперёд, угрожает, атакует, убивает... Можно ли представить себе героизм более прозаический и в то же время более человечный? Плевать мне на так называемых великих людей, чьими именами названы наши улицы. Они прославились благодаря своим амбициям, тщеславию, своей лжи или жестокости. А Калинин — единственный, чьё имя останется в памяти благодаря страданиям, знакомым каждому человеку, благодаря отчаянной битве, которая никому не принесла несчастья, только ему одному.

Он закончил говорить, и все были растроганы.

После паузы Рамон произнёс:

— Ты совершенно прав, Ален. После смерти я хочу просыпаться раз в десять лет, чтобы убедиться, остаётся ли Калининград по-прежнему Калининградом. И если это так, я почувствую немного солидарности с человечеством и, примирившись с ним, снова улягусь в могилу.

Герои романа потом снова размышляют о пупке, беспрестанно пьют вино и разговаривают на вымышленном языке. Но отделаться от некоторых видений нельзя — и вот фантазия приводит писателя в компанию невозмутимого Сталина во главе стола, за которым соратники обсуждают наше время.

Стоящий у окна Молотов тяжело дышит:

— Иосиф, там что-то готовится. Говорят, они собираются сбросить твои памятники...

Все садятся на свои места, и Сталин произносит:

— Это называется конец мечтаний! Всем мечтаниям когда-нибудь приходит конец. Это всегда неожиданно и всегда неизбежно. Вы что, не знаете, неучи?

Все замолкают, только Калинин, не в силах совладать с собой, громко заявляет:

— Что бы там ни было, Калининград навсегда останется Калининградом!

— И это правильно. Я счастлив, что имя Канта всегда будет связано с твоим именем, — отвечает Сталин, не скрывая довольства. — Ведь ты знаешь, Кант этого вполне заслуживает. — И его весёлый смех, к которому никто не присоединился, ещё долго блуждает по огромному залу.

После этой фантазии герои снова пьют, размышляют и разговаривают. Но тень усопшего вождя не отпустит их до самого конца.

В компании тех же товарищей, сидя за тем же большим столом, Сталин оборачивается к Калинину:

— Поверь, дорогой, я тоже не сомневаюсь, что город великого Иммануила Канта навсегда останется Калининградом. А раз уж ты покровитель его родного города, можешь нам сказать, какова самая важная идея у Канта?

Калинин понятия об этом не имеет. И тогда, как водится, Сталин, которому надоело их невежество, отвечает сам:

— Самая важная идея Канта — это “вещь в себе”, по-немецки “Ding an sich”. Кант считал, что вне наших представлений находится объективная вещь, “Ding”, которую мы не в состоянии познать, однако она реальна. Но это ложная идея. Вне наших представлений нет никакой “вещи в себе”, никакого “Ding an sich”... Шопенгауэр оказался ближе к истине. Какова, товарищи, величайшая идея Шопенгауэра?.. Это мир как воля и представление. Это значит, что за видимым миром нет ничего объективного, никакой “вещи в себе”, и чтобы заставить существовать это представление, чтобы сделать его реальным, необходима воля; огромная воля, которая и должна внушить это представление... Скажите, товарищ Жданов, каково главное свойство воли?

Жданов молчит, и Сталин отвечает сам:

— Её свобода. Она может утверждать всё, что хочет. Допустим. Но вопрос в другом: представлений о мире существует столько же, сколько людей на земле; это неизбежно создаёт хаос; как же упорядочить этот хаос? Ответ прост: навязав всем одно представление. И его можно навязать только волей...

Там потом падает ангел, и Сталин с Калининым мчатся по парижским улицам. Сталин вообще много бегает в романе — то за патронами, то с патронами. Фантасмагория, в которой парижские фланёры не могут избавиться от образа Люцифера, цитирующего Шопенгауэра, подходит к концу.

Как Кундере пришла в голову идея обратить свои взоры на город К.? Подсказал ли кто, как Пушкин Гоголю, или сам писатель, пристально всматривавшийся в восток Европы, упёрся взором в этот географический объект? Может быть, прочитал о нём у нобелевского лауреата Ивана Алексеевича Бунина, который в сердцах назвал переименование города Канта в город «какого-то ничтожнейшего типографского наборщика Калинина» «наглым и идиотским оскорблением русской исторической жизни»? В глазах обоих писателей всероссийский староста воплощает одни и те же черты — незначительность, ничтожность, безликость.

О чём этот роман? О доведённом до логического конца гуманизме, дарующем и ничтожеству место, где оно могло бы восторжествовать? О том, что воля, утверждающая своё представление о мире, в конечном счёте кладёт предел мечтаниям? О том, что и тираны любить умеют?..

Мне кажется, в этом романе Милан Кундера продолжает в новой тональности разговор, начатый им больше трёх десятилетий назад.

В эссе «Предисловие к вариации», опубликованном 6 января 1985 года в «Книжном обозрении» газеты «Нью-Йорк таймс», Кундера уже из своего парижского подполья свёл счёты с русской культурой. Особенно досталось Достоевскому. Автор противопоставил западный рационализм русской эмоциональности. Он вспомнил случай во время оккупации Чехословакии советскими войсками в 1968 году. Кундера ехал из Праги в Будейовице, его машину остановили и обыскали, а затем советский офицер поинтересовался его самочувствием. Кундера запомнил этот вопрос явно с погрешностями: Kak chuvstvuyetyes? — Как чувствуетесь? Этот вопрос «не был злобным или ироничным». Офицер говорил: «Всё это большое недоразумение, но всё утрясётся. Вы должны понять, что мы любим чехов. Мы вас любим».

Последняя любовь на пути из Праги в Будейовице. 

Пожалуйста, поймите меня, — признавался Кундера читателям «Нью-Йорк таймс», — он не хотел осудить вторжение, вовсе нет. Они все говорили более или менее о том же, что и он, об их отношении к происходящему, которое основывалось не на садистском удовольствии насильника, но на совершенно ином архетипе: неоплатной любви. Почему эти чехи (которых мы так любим!) отказываются жить с нами так, как живём мы? Как жаль, что мы вынуждены использовать танки, чтобы научить их тому, что значит любить.

Отталкиваясь от эпизода с советским офицером и размышляя над своей необъяснимой неприязнью к Достоевскому, Кундера углубляется в недра русской ментальности: «То, что раздражало меня в Достоевском, — это климат его романов: мир, где всё обращается в чувство; другими словами, где чувства возведены в ранг ценности и истины».

Это достоевское мирочувствование лежит в основе русской жизни во всех её проявлениях — вплоть до насилия над теми, кого советский офицер считает объектами своей любви. А ведь любовь вообще — зла. Офицер любит чехов, Кундера любит Чехова, Екатерина Великая любила и Дидро, и офицеров. Круг всё время замыкается как анабасис бравого солдата.

Будейовицкое восхождение Кундеры от конкретного к абстрактному помогло ему определиться на географической карте. Примат чувства над разумом и безотчётное торжество чувственности вызвали у него стойкое неприятие. Он вдруг осознал, насколько близок ему западный рационализм, воплощением которого послужил другой писатель на Д — Дени Дидро, автор «Жака-фаталиста».

Ответ Бродского на страницах того же издания назывался «Почему Милан Кундера несправедлив к Достоевскому». Эпизод с офицером у Бродского вызывает сочувствие, пока Кундера не «начинает пускаться в обобщения на тему этого солдата и культуры, за представителя которой он его принимает. Страх и отвращение вполне понятны, но никогда ещё солдаты не представляли культуру, о литературе что и говорить — в руках у них оружие, а не книги». 

Не следует, однако, забывать, что «Das Kapital» был переведен на русский с немецкого, — иронизирует Бродский. — Отдадим должное и западному рационализму, ибо бродивший по Европе «призрак коммунизма» осесть был вынужден всё-таки на Востоке. Необходимо тем не менее отметить, что нигде не встречал этот призрак сопротивления сильнее — начиная с «Бесов» Достоевского и продолжая кровавой бойней Гражданской войны и Великого террора; сопротивление это не закончилось и по сей день. Во всяком случае, у этого призрака было куда меньше хлопот в 1945 году, когда он внедрялся на родине Милана Кундеры, как, впрочем, и в 1968-м, когда он вторично провозглашал своё — на эту страну — право. Политическая система, лишившая заработка Милана Кундеру, в той же мере является продуктом западного рационализма, как и восточного эмоционального радикализма. Короче, видя «русский» танк на улице, есть все основания задуматься о Дидро.

Бродский выражает несогласие и с описанием мира Достоевского как мира, где всё обращено в эмоцию: это романы не о чувствах как таковых, а об иерархии чувств. 

Более того, чувства эти являются реакцией на высказанные мысли, бóльшая часть которых — мысли глубоко рациональные, подобранные, между прочим, на Западе. Большинство романов Достоевского являются по сути развязками событий, начало которых имело место вне России, на Западе. 

...Отсюда и кундеровское чувство географии — ибо там, где он видит торжество чувств или разума, его русский предшественник видит человеческую предрасположенность ко злу. Коли уж на то пошло, чехи-то, учитывая их местоположение, на собственном примере и лучше других народов знакомы с чертой этого общего знаменателя, проведённой историей по их спинам; они-то, надо полагать, к 1968 году ещё не успели позабыть случившееся на 30 лет раньше, когда вторжение произошло с Запада. 

От этого напоминания о немецкой оккупации Чехословакии Бродский переходит к осмыслению функции литературы:

Если у литературы и есть общественная функция, то она, по-видимому, состоит в том, чтобы показать человеку его оптимальные параметры, его духовный максимум. По этой шкале метафизический человек романов Достоевского представляет собой бóльшую ценность, чем кундеровский уязвлённый рационалист, сколь бы современен и сколь бы распространен он ни был.

Вины Кундеры в этом нет, хотя, конечно, ему следовало бы отдавать себе в этом отчёт. 

В конце своего эссе Кундера с некоторым пафосом продолжал обобщать: 

Лицом к лицу с вечностью русской ночи я пережил в Праге насильственный конец западной культуры так, как его представляли на заре Нового времени, опирающегося на индивида и его разум, на плюрализм мышления и на терпимость. В маленькой западной стране я испытал конец Запада. То было величественное прощание.

Бродский комментирует этот пассаж: 

Звучит возвышенно и трагично, но это — чистой воды театр. Культура гибнет только для тех, кто не способен создавать её, так же, как нравственность мертва для развратника. Западная цивилизация и ее культура, включая кундеровские понятия, строились, прежде всего, на принципе жертвы, на идее человека, который принял за нас смерть. Оказываясь в опасности, западная цивилизация и её культура всегда находят в себе достаточно решимости, чтобы вступить в борьбу с врагом, даже если враг этот — внутри. Во многих отношениях последняя мировая война была гражданской войной западной цивилизации. В кровопускании мало хорошего; его нельзя даже и квалифицировать как жалкую попытку подражания Христу; но покуда человек готов принять смерть за свои идеалы, идеалы эти живы, цивилизация жива.

...«Русская ночь», опустившаяся на Чехословакию, не намного темнее той, в 1948 году, когда агенты советской госбезопасности выбросили из окна Яна Масарика. Ту ночь Милану Кундере помогла пережить западная культура, той ночью он полюбил Дени Дидро и Лоуренса Стерна и их смехом смеялся. Смех этот, впрочем, был такой же привилегией человека свободного, как и печали Достоевского.

Бродский взывает к чувству справедливости: Достоевский так же, как Дидро, значим для европейской культуры, и русский писатель не больше, чем западная цивилизация, несёт ответственность за советские танки.

Через двадцать восемь лет после этого обмена репликами Кундера опять мысленно возвращается на восток Европы. Он снова говорит о конце западной цивилизации, который положен русской чувствительностью, на сей раз — под шапкой Мономаха.

Он рисует Сталина и его свиту как типичных персонажей из мира Достоевского — мира, управляемого чувствами. Страх и смелость, самолюбие и самоотверженность — за сталинским столом все чувства и качества искривляются, деформируются до неузнаваемости, но всё же сентиментальности в этой компании наблюдается больше, чем рациональности. Остатки чистого разума, вроде бы, сохраняются («Как, все-все сидят?»), но чаще он отделывается исихастским по природе молчанием в ответ на сталинскую переэкзаменовку.

Михаил Иванович Калинин — ключевая фигура этого застолья. Его слава оказалась выше любой другой. Само единство противоположностей: одновременно самый влиятельный и самый убогий из сталинского окружения. Он, начинавший трудовой путь лакеем, — любомудрствующий Жак-фаталист за столом у своего хозяина. Он, происходящий из крестьянской семьи интеллигент в очках, — Ковьелло в комедии масок, блуждающих по огромному залу под дьявольский хохот единственного зрителя. Чистой воды театр.

Кундера показывает, что даже такой насильник и убийца, как Сталин, способен испытывать любовь к страдающему человеку. Стальная воля возводит это чувство в ранг ценности и истины. Так сталинская любовь к Калинину, переживавшему физическое и моральное страдание, конвертируется в акт переименования города Канта в город ничтожества. Какой-то город становится, по мнению Кундеры, никаким. Всё одно к одному — любовь Сталина к Калинину, страдающему от навязанных извне представлений, — той же природы, что любовь советского офицера к чехам. Климат романа Достоевского — глобальное потепление и вечная мерзлота.

Творческий ответ французского художника на справедливую критику таков: да, западный рационализм может оказаться одной природы с восточной сентиментальностью, но от этого не легче. Ален, поразмыслив, утешается рациональным объяснением иррационального сталинского поступка, а Рамон и вовсе мечтает просыпаться раз в десять лет, чтобы убеждаться в том, что Калининград по-прежнему носит своё имя. Такова солидарность со всем человечеством, в котором примирены противоположности Запада и Востока.

Писатель намекает, что в этом акте увековечения ничтожества можно усмотреть ещё один симптом насильственного конца западной культуры. По воле самого могущественного государственного деятеля незначительность переживает свой триумф: имя Канта навсегда будет связано с именем Калинина — навсегда, в вечности русской ночи, накрывающей с северо-востока старинный немецкий город. У всякой пули, цитирует Жак-фаталист некоего офицера, — свой жребий. Словом, теперь ты познал, что мир материален.

И тем, кто мечтает о возвращении имени «королевской горы» этому городу, придётся согласиться с тезисом большого учёного, знавшего толк в языкознании: всем мечтаниям когда-нибудь приходит конец, особенно под сенью вечной русской ночи. Конец — это когда некому остановить нас и спросить: как чувствуетесь? Или даже: как, все-все сидят?..

Настоящий Калинин, по всей видимости, не знал, что станет патроном Кёнигсберга. Но трудно отказать ему в посмертном праве беспокоиться по поводу своего имени, особенно в свете произошедшего с Тверью. Как Рамон и Калинин, после смерти мы, читатели Кундеры, тоже будем просыпаться раз в десятилетие, чтобы убедиться, остаётся ли Калининград по-прежнему Калининградом. Как Рамон и Калинин, почувствуем немного солидарности с человечеством и, примирившись с ним, снова уляжемся в свои могилы. Это будет одна большая братская могила Канта — отныне вечный символ Калининграда в глазах рафинированных интеллектуалов.

Но, возможно, Милан Кундера не всё разглядел из своего парижского далёка.

Если у этого города, в котором вода с остервенением дробит в зерцале пасмурном руины дворца Курфюрста, и есть какая-то историческая функция, то она, по-видимому, состоит в том, чтобы показать человеку ещё одно измерение его духовного максимума. Показать, что в мире, сотворённом словом, нет ничего незначительного. И у последней буквы в алфавите будет свой праздник.

Под концом мечтаний можно понимать их прекращение, но будем последовательны: их воплощение в жизнь — это тоже конец. Никакой — это не только уже никакой, но и ещё никакой. Поэтому никакой город К. — это город любого К., для одних — Кобы, для других теперь — Кундеры.

Город К. на европейской карте — это город Конца, который в конечном счёте всякой незначительности может придать глубокий смысл. Красота спасает космос, кровопускание — культуру, и во всём этом есть нечто и несказанно прекрасное, и прекрасно несказанное.

Величественное прощание требует города с королевским достоинством. В таком городе всем найдётся последний приют, все-все обретут примирение — и Калинин, и Кант, и Карамзин, и Кундера, и курфюрсты, и камердинеры, и куропатки. 

Опубликовано: "Русофил" 9.06.2017
Comments